По обыкновению, этот львенок едва замечал смену дня и ночи, проводя большую часть своего времени в полном бездействии – да и что за нужда ему была следить за временем? В уютном сумраке родного ему логова дни тянулись сплошным размеренным потоком. Каждый из них, словно две капли воды из одного источника, походил на прежний – и все они полнились для Хасталика кутерьмой, затеваемой кем-то из братьев (а то и всеми ими), ворчанием матери, ее молоком и ее разговорами с пустотой… А еще болью, которая сделалась для него совсем привычной, то и дело прихватывая рыжевато-бурого малыша за лапы мучительной ломотой, или переворачивая все в его головенке, или же заставляя вздрагивать в судороге хвостик.
Временами мать уходила и возвращалась с добычей или без. Порой она задерживалась, и тогда Трезо, а иногда и кое-кто еще из детенышей, успевал наголодаться и начать от нетерпения призывать родительницу. Хасталик очень быстро усвоил, что охотничьи отлучки Нишки – не более, чем часть рутины в жизни их маленького семейства. Пусть и неприятная для его животика, если не насосаться как следует молока перед ее уходом.
Ему и в голову не могло прийти, что однажды обыденное событие приведет не к тому, к чему все они успели привыкнуть. Поэтому, когда темношкурая львица выскользнула из логова в очередной раз, ее сын не стал провожать Нишку взглядом, вместо того с удивительным для малютки его возраста, но таким свойственным именно ему вниманием следя за тем, как Сота выясняет отношения с облюбованным им в качестве боксерской груши камнем. Разве только полуосознанно чуть развернул ухо на еле уловимый шелест почти бесшумных шагов, сразу растворившихся в шуме падающих капель воды.
Трезо жевал какое-то крошечное создание, Сурмут о чем-то переговаривался со своим пауком, Сота мутузил камень, а подкидыш дрыхла. Все было как всегда.
До тех пор, пока не перестало. Хасталик не мог внятно сказать себе, в какой момент это произошло: тогда ли, когда мать покинула их? Или когда не один Трезо, а все они вместе начали кричать от голода? Быть может, тогда, когда они все, один за другим, умолкли, устав надрываться впустую?
Так он понял, что жизнь неоднородна. И даже если она выглядит, как сплошной поток повторяющихся изо дня в день событий, однажды почему-то вдруг может настать момент, когда все станет не так, как было раньше, а совсем-совсем иначе.
Так он понял, что моменты, имеющие какое-то огромное значение, случаются. Их невозможно предвидеть заранее или узнать сразу, они вольно изменяют на свой манер твою жизнь – и потом ничегошеньки уже не поделать.
Мать никогда не задерживалась вне дома, оставив их так надолго. Темнота, что лилась из узкого входа в логово, сменилась утренними сумерками, а затем и слабым красноватым свечением первых лучей, и большую часть этой ночи пронзительные вопли оголодавших львят нарушали тишину. К утру они стали затихать. Хасталик узнал новое ощущение, очень неприятное, почти как те колики, иногда пронзавшие какую-либо часть его тела. Это было то чувство, которое возникает в осипшем, усталом горлышке, если слишком долго кричишь. Ему больше не хотелось издавать каких-либо звуков, даже ради того, чтоб дозваться наконец маму. Он умолк первым, и, урча болящим от голода животом, мог только следить за тем, как его братья и та, кто не была одной из них, также срывают голоски. Замеченная им тягостная эмоция, вкравшаяся ему в сердце, почему-то стала почти невыносимой, стоило ему подумать о том, что его братья испытывают то же, что и он. Не удержавшись, Хасталик даже горестно пискнул, тотчас сморщив мордашку в неудовольствии: он не хотел, чтобы плохо было и его братьям, с той же силой, с какой хотел уткнуться мордочкой в брюхо Нишки, отыскать губами сосок и приняться мять лапами пухлую от молока грудь. "Ну когда же она придет?.."
Сосущее ощущение в животике вроде бы утихло, и очень вовремя – глаза львенка стали слипаться, и он был уверен, что нипочем не сможет уснуть, прежде не поев. Что-то подтолкнуло его покинуть облюбованный им уголок логова и неловкими, переваливающимися шажками одеревеневших лап добраться до места, где предпочитала залечь Нишка. "Когда я проснусь, мама наверняка уже вернется, и мы поедим молока", – сказал он себе, вновь укладываясь и с каждой секундой все глубже погружаясь в дремоту, пока та не стала сном.
Когда он открыл глаза, разбуженный вновь охватившей его впалое пузико голодухой, из ведущего в пещерку лаза лился слабый свет, и воздух был куда теплее. Сурмут и Сота легли позже, и потому еще спали. Выискивать глазами Ирис и проверять, чем занята подкидыш, львенку и в голову не пришло, а вот Трезо, столь же беззаботный и бодрый, как и всегда, играл в ловлю с каким-то насекомым. Нос подсказал Хасталику, что он ничего не проспал: запах матери не был свежим. Значит, она так и не вернулась.
– Ну что же она так задерживается... – пробубнил он себе под нос.
Этот день отличался от прочих, которые не приносили ему ничего нового. Его настроение было дурным, на душе было тревожно и мрачно, и веселье брата совсем не заражало его, не помогало развеяться, хоть он и любил следить за его забавами. Не долго думая, Хасталик перебрался в свой угол, где и устроился в лежачем положении, принявшись наблюдать за происходящим уже оттуда. "Может быть, я просто спал мало?" – соглашаясь с этой спасительной идеей, он, хоть и чувствовал себя выспавшимся, попытался уснуть опять. Ему не дала сделать этого сначала налетевшая на его лапы ломота, решившая в них задержаться, а потом и мучительная резь, в которую превратилась боль в пустом брюхе. Теперь детеныш оказался совершенно растерян: он не имел понятия, что ему делать и что думать, но что-то подсказывало ему, что нужно действовать. Нужно – иначе спокойствие не вернется к ним домой, а резь не уйдет из живота. Какое-то время он, отрешившись от всего, что его окружает, тяжело и напряженно думал, что же такого можно предпринять, чтобы вернуть маму обратно. Он попищал бы, но это, конечно, разбудило бы братьев. "Что же еще я могу?.." – Отчаянно пытался сообразить малыш. Так, что болезнь, выпустив из хватки его лапки, перекинулась на голову.
Неожиданно его внимание привлек некий звук, и от звука этого, как ему казалось, внутри его пуза что-то зашевелилось. Львенок распахнул полузакрытые глаза, с изумлением глядя на Трезо, аппетитно чавкающего хитином и тем, что тот скрывал.
"Так он не играл в ловлю? Выходит, он ест то, что ловит? Есть можно не только молоко?" – такие сведения были слишком ценны, чтобы не принять их к сведению, особенно сейчас. Конечно, он видел, как мать ест мясо, но… это же была мама. Она была большая, просто огромная, и он всегда полагал, что ее еда им, маленьким львам, не подходит совсем. Для них у нее было молоко. "Может быть, и я тоже смогу насытиться чем-то кроме молока?"
Он принялся следить за братом с сосредоточением, не водившимся за ним дотоле. Хасталик старался уловить и понять каждое его движение, все те ухищрения, с которыми серый подбирался к добыче, а также изучить объекты его охоты. Ими были жуки и черви, и бурый, с некоторым волнением, но все же нашел их не представляющими опасности.
Перед его носом проползла какая-то точка. Сфокусировав на ней взгляд, Хаст понял, что это муравей – и он без раздумий прихлопнул крохотное создание лапой, спешно облизав ту.
"Кислятина", – кислый, но не до отвращения, в чем-то даже приятный вкус распространился по его пасти, и он, спешно сглотнув первую добычу, завертел головой, обшаривая взглядом всю ближайшую к нему часть логова.
Как на зло, муравьи кончились.
Сей прискорбный факт заставил его встать на лапы – "…если мураши не идут ко мне, то я сам приду к мурашам", – и начать обследовать закоулки логова на пару с младшим братом. Тот оказался куда более удачлив, завладевая почти всей замеченной ими скудной дичью. Даже неуловимыми мошками, ни одну из которых не обладавший его опытом и проворством Хасталик не сумел добыть!
Он так и не наелся досыта в тот день. Он вообще не наелся, но ему больше не было так тоскливо и грустно, как в начале дня, и он уснул, согреваемый своими сегодняшними успехами и возвратившейся упрямой надеждой, что совсем скоро мать вернется к ним. "Не может же она совсем не вернуться".
Пробуждение избавило его от этой надежды и нанесло новый удар. Львенок, вставая, потянулся всем телом, припав к земле, после чего, старательно игнорируя пустое брюхо, первым делом разыскал взглядом братьев – как это было им заведено. Совершенное им открытие заставило только-только поднявшегося малыша удивленно сесть на задницу.
Кроме него в пещере были лишь Сота и Трезо.
– Сурмут? – тихим от слабости и неверия голоском, он позвал старшего брата. Конечно же, он лежит где-нибудь в дальнем углу со своим пауком? Но никто не отозвался. Он вновь осмотрелся, обошел логово вдоль стен, почти забыв о терзающем его голоде, осмотрел и ткнулся носом в каждый уголок – и не нашел даже жившей с ними чужачки. Неверие стало тревогой, страхом, паникой. Такого не должно было случиться. Не могло. Никак. Они же всегда были вместе. Его брат просто не мог куда-то деться. Зачем ему покидать дом и уходить? "Только не без нас!" Хасталик потряс головой, все еще отказываясь верить в реальность этого кошмара, будто желая выбросить из головы саму мысль о нем. "Как же так может быть?" От него будто отторгли такую же важную его часть, как… Как лапа. Их было четверо, как лап, и осталось лишь трое.
Кое-как собравшись с силами, он осознал, что, вдобавок, мать так и не явилась, чтобы покормить их. Пошатнулись все надежды львенка на благоприятный исход выпавших им горестей последних дней: ничто не менялось к лучшему, все делалось только хуже, и он поймал себя на том, что хочет, страшно хочет возвращения брата, хочет надеяться вновь, но у него не получается. Бурошкурый сам не заметил, как оседает на устилающую пол пещеры траву под тяжестью накатившей на него апатии. Просто лапы подогнулась без его позволения на то. У него не было сил горевать сейчас, и на какое-то время он погрузился в оцепенение, немного похожее на все его прежнее, не тронутое потерями житье – только куда глуше. Возня Соты и Трезо не волновала его, сделалась незаметной старая подруга-болезнь. Хасталик свернулся в клубок, жмурясь и сипло урча – похожий одновременно и на скулеж, и на рык, этот звук рвался из его напряженной глотки, а львенок не давал себе заботы прекратить его. Голод и обреченность давили на него так, что ему хотелось исчезнуть самому, чтобы больше не испытывать ни слабости и потребности в пище, вяжущей его кишки узлами, ни расстройства, которому не видел ни конца, ни края. Совсем недавно ничто, кроме вспышек боли, не омрачало ему жизнь. Так почему и зачем она должна была пойти наперекосяк, принося новые огорчения опять и опять? Матери не было рядом именно в тот момент, когда он нуждался в ней больше всего, и он не мог излить свои переживания с нытьем в ее бок – притом, что впервые за все свое недолгое земное существование он нуждался в утешении. Пришедшее не сразу понимание этого придало его горечи новый оттенок – темный и злой. Его хвостик, подергиваясь, мел землю, шерстка на загривке львенка дыбилась отчего-то, чему, как и множеству других штук, он не знал имени: мать не рассказывала о таких вещах, как предательство и обида. А именно предательством для него явилась ее затянувшаяся отлучка.
Бесстрастный и замкнутый детеныш со многим встретился за последние пару дней впервые. Может, даже слишком со многим. В том числе и с обидой. Она-то и пробудила в нем злость.
Не случись этого – кто знает, он мог бы так и не встать больше со своего места, поддавшись тяге безвольно лежать на своем месте, заслонившись от новых горестей спиной. Но он, под действием чего-то, жгущего прямо в его худющую грудь, встал, хотя был ослаблен и вял и измотан валящимися на него огорчениями, и собственные лапы протестовали, не желая повиноваться ему. Он больше не позволит чему-то дурному приключиться с ним, во что бы то ни стало. Как ни тяготило львенка хилое и костлявое, мучимое голодом тельце, еще никогда он не испытывал такой решимости не дать лишить себя всего-чего-угодно, такого подъема душевных сил. Знай Хаст, кто повинен в событиях последних дней, в тот момент он бы бросился на обидчика без страха и промедления; ему жутко хотелось, нет, требовалось что-то сделать. Но прежде он должен был убедиться, что все в порядке с оставшимися с ним братьями. Привлекая к себе внимание сиблингов громким – настолько, насколько он сумел заставить себя рявкнуть – и отрывистым взрыком, он гораздо более тихим, чуть дрожащим голосом объявил то единственное, что знал и чуял нутром:
– Нам нельзя расходиться.
Поймав на себе взгляды братьев, он вдруг вспомнил, что приходится им старшим, теперь, когда от них ушел Сурмут.
Где-то в душе зашевелилось желание надеяться на его приход, но малыш только свел брови к переносице. "Если он ушел, как мама, то кто скажет, вернется ли он?" Решать, что делать дальше, предстояло ему, Хасталику, а ведь ему даже рыкнуть было трудно. По правде говоря, он едва держался на лапах. Тело так и норовило принять самое свойственное ему положение, ведь почти все свободное время он проводил лежа, и реже всех своих братьев участвовал в играх.
"Я непременно научусь охотиться, так же хорошо, как Трезо", – так бурошкурый львенок велел себе, уже выискивая взглядом какую-нибудь мошку или жучка, которые могли бы помочь ему совладать с резью в животе и собраться с силами.
Если его братья решат покинуть дом, он должен быть готов к этому.